Из глубины взываю. Исады и Спасск.

Вагнер Г. К. Из глубины взываю… (De profundis). — М. : Круг, 2004. — 271 с. : ил.

 ИСАДЫ И СПАССК

 Если бы я начал писать свои воспоминания много раньше, то, вероятно, не смог бы сделать те обобщения, которые могу сделать теперь. Для обобщений нужно очень много видеть и пережить, осмыслить. Так, например, сейчас я могу определенно сказать, что сложение мое как человека с определенной судьбой — это не цепь случайностей, а результат в основном действия среды, в которой я родился и провел юность, когда все воспринимается особенно остро. Родился я в Спасске — уездном городе Рязанской губернии в десять часов вечера 6(19) октября 1908 года, причем, по семейному преданию, — в сорочке.

Я родился в семье чиновника акцизного ведомства Карла Августовича Вагнера, происходившего из курляндских немцев. От немецкой натуры отца мною унаследовано немало полезного и хорошего, что помогло мне выжить в самые трудные годы. Может быть, тут сыграло свою роль и мое рождение в сорочке? Во всяком случае, вряд ли из меня получилось бы то, что получилось, если бы отец женился на какой-нибудь спасской горожанке. Неизвестно, какими путями отец познакомился с дворянской семьей помещика Владимира Николаевича Кожина, имение которого находилось в селе Исады на реке Оке, в 8-9 километрах от Спасска. Вероятно, это произошло в порядке несения моим отцом своей акцизной службы, в задачу которой входило наблюдение за производством продукции, подлежащей акцизу. У В. Н. Кожина был картофельный завод, производивший крахмал. Я думаю, что отцу приходилось ездить в Исады по этому поводу. Здесь и произошло его знакомство с В. Н. Кожиным и его семьей.

Я никогда не интересовался родом дедушки — кто он, от кого происходит. Мне это было безразлично. Только в зрелые годы мне стало известно, что род Кожиных ведет начало от служилого человека Великого князя Василия II (XV в.), от которого получил прозвище «Кожа». В числе предков Кожиных был чудотворец Макарий Калязинский (1-я пол. XV в.). Среди Кожиных было много военных. Село Исады было куплено у князей Ржевских в 1815 году Иваном Артамоновичем Кожиным, моим прадедушкой (или прапрадедушкой?).

Семья В. Н. Кожина состояла из его жены — Елизаветы Николаевны, урожденной Головниной, дворянский род которой восходит (по боковой линии) к известному мореплавателю и вице-адмиралу Василию Михайловичу Головнину (родовое гнездо Головниных находилось в деревне Гулынки соседнего со Спасским Пронского уезда) и пятерых детей: Наталии, Людмилы, Ивана, Киры и Нины. Наталия, Людмила и Иван к тому времени, то есть к 1906/7 годам, уже обзавелись своими семьями. Таким образом, моему отцу выбирать не пришлось, он посватался за Киру. Судя по старой фотографии, свадьба была справлена в Исадах, а венчание происходило в усадебной (она же и сельская) церкви.

Если я не ошибаюсь, и мама действительно вышла замуж последней, то напрашивается размышление: почему так? Мне думается, что здесь сыграло роль поверхностное отношение мужчин к женской внешности. Судя по фотографии, мама была менее красива. Она была скорее в отца, у которого проскальзывали монголоидные черты. Ее мать (моя бабушка) была красавицей. Но мама была очень женственна, и, я думаю, папа оценил это. Вообще он был не дурак.

По сравнению с другими зятьями и невесткой из дворян, мой отец («из мещан») был самым незнатным. Чем он расположил к себе моего деда? Точно ответить на это я не могу, но думаю, что В. Н. Кожин как рачительный хозяин довольно солидного имения «заприметил» в моем отце по-немецки делового человека, что ему импонировало, вернее, внушало доверие, а может быть, и надежду видеть в нем делового помощника. На сына Ивана он, кажется, не очень надеялся, так как тот уже проявлял интерес к социал-демократическим настроениям. На других зятьев — тоже.

После свадебной поездки в Ялту отец и мать обосновались в городе Спасске, где вскоре я и родился. Тогда у родителей еще не было собственного дома, они снимали квартиру в деревянном доме Полетаевой, что находится напротив современного Райкома. Судя по кованым гвоздям, дом этот один из старейших в Спасске. Он стоит и до сих пор.

О своей жизни в этом доме я, конечно, ничего не помню. Не знаю также, когда мы переехали в другой дом на бывшей Озерной улице (теперь ул. Фаткина, д. № 18), который, по рассказам, был куплен и подарен моим родителям дедушкой. С этим домом у меня связаны яркие и светлые воспоминания.

По словам Анны Ахматовой, «Говорить о детстве и легко и трудно. Благодаря его статичности его очень легко описывать, но в это описание слишком часто проникает слащавость, которая совершенно чужда такому важному и глубокому периоду жизни, как детство. Кроме того, одним хочется казаться слишком несчастными, другим — слишком счастливыми. И то и другое обычно вздор»1)

Несмотря на мое глубокое уважение к великому поэту, я не могу с этим согласиться. Все зависит от «нацеленности» и «настроенности» воспоминаний. Как я сказал в самом начале, мои воспоминания не носят литературного характера. Они скорее — дань родственникам, которые моложе меня и которые, следовательно, не знают того, что знаю я. Фактологическая сторона воспоминаний мне дороже, нежели эмоциональная. Поэтому, надеюсь, слащавости мне удастся избежать. Что же касается «вздора», то, в противовес мнению Анны Ахматовой, мне было с чем сравнивать мое детство, значит, я мог уже тогда его «чувствовать», а со временем это чувство оформилось в сравнительную оценку. Насколько это внушает доверие — пусть судит читатель.

Дом № 18 на Озерной улице имел по фасаду шесть окон и крыльцо в виде «фонаря» с разноцветными стеклами (не сохранилось). Довольно большую протяженность дом имел и в глубину двора. В доме имелись большая гостиная, столовая, детская комната, спальня родителей, кабинет отца и, конечно, передняя, кухня и комната для нашей няни. (Пишу для «нашей», так как вслед за мной родились мои братья Владимир и Орест). Кроме того, во двор, за которым располагался сад, выходила терраса. Это был уютный дом, обставленный без претензии на роскошь, но все же добротно. Мне запомнились большие буфеты и картины в гостиной. Одна из картин принадлежала кисти Крачковского; две других — безымянных художников. В гостиной стоял черный рояль фирмы «Ratke», на котором играла мама. К роялю и игре на нем матери я еще вернусь.

Как это ни странно, но наиболее ранние воспоминания у меня связаны не со Спасском, а с Исадами. Здесь, у гостеприимного дедушки, проводили летнее время не только мы, но и семьи других детей деда — Лихаревы (Наталия вышла замуж за Николая Матвеевича Лихарева, владельца мелкой усадьбы Плуталово), Кашкаровы (Людмила вышла замуж за ихтиолога Даниила Николаевича Кашкарова), Кожина (семья Ивана Владимировича) и Лызловы (Нина вышла замуж за музыканта и прокурора Бориса Николаевича Лызлова). Места хватало всем, так как в имении деда было два больших каменных двухэтажных дома — «красный», в котором жили зимой, и «белый», в котором проводили время летом. Дома эти, и вообще все имение, не были созданием деда. Как уже было сказано, имение было куплено дедом Владимира Николаевича Кожина, то есть моим прапрадедом — Иваном Артамоновичем Кожиным в 1815 году у Ржевских, некогда князей, но утративших княжеский титул. Мой дедушка появился в Исадах только в 1881 году и быстро привел захиревшее владение в хорошее состояние.2)

Я вспоминаю Исады как земной рай. Оба дома стояли на высоком правом берегу реки Оки, «белый» — почти у кромки обрыва, а «красный — отступя от него, так что перед ним оказалось место громадному цветнику, которым «владела» бабушка. За дворовыми фасадами домов располагались конюшня, скотный двор, птичник, амбары для зерна, большой колодец с конным приводом и на самом дальнем конце — гумно с молотилкой. Все эти постройки обрамлялись с одной стороны оврагом, заросшим лесом («Детинух»), а с другой — громадными садами и церковью, за которыми находилось село Исады. За «Детинухом» простирались дедовские поля. За Окой, на так называемой «Дегтянке», располагались покосные луга. Для нас, маленьких детей, это был огромный мир, полный самых разнообразных романтических впечатлений. Начать с домов. Большая часть «красного» дома (второй этаж), который дедушка, не склонный к идеализации, называл «сундуком»3), была довольно непрезентабельной, так как все это были владения детей и внуков, съезжавшихся в Исады летом. Зато комнаты дедушки и бабушки вызывали у меня лично какое-то благоговение. Сюда мы допускались редко, и каждое посещение накладывало свой отпечаток. Комнаты дедушки, размещавшиеся в торцовой части дома с видом на церковь, были похожи на кунсткамеру. Чего только здесь не было, начиная с громадных шкафов с книгами и кончая бивнями мамонта! Где-то в глубине, за всей этой ученостью, стоял большой письменный стол, за которым чаще всего и находился дедушка. Он не был особенно строг, конечно, любил всех нас, давал всем внукам забавные прозвища (меня, например, почему-то называл Гурликом, брата Владимира — Максом…), но фамильярности с нами он никогда не допускал, почему между нами и им всегда (даже позже) сохранялась какая-то психологическая дистанция.

Бабушкины комнаты запомнились мне в виде оранжереи, среди которой расставлена мягкая мебель. Бабушка была чудесной доброты и всегда чем-нибудь нас угощала. Поразительно, что она никогда не кичилась своим родством с вице-адмиралом Головниным, хотя хранила память о нем, о чем я скажу ниже.

В центральной части «красного» дома находилась большая столовая, за длинным столом которой по звону специального колокола, располагавшегося близ дома, собирались все. У всех были свои места, дети сидели около своих родителей. Распоряжалась едой бабушка, но все сидели под наблюдением дедушки. Прием еды происходил чинно, я не помню никаких затрапезных вольностей.

Почему-то мне не запомнились завтраки и ужины, а также чаепития. Зато хорошо запомнились обеды. Пристрастия к вину не было. Блюда подавал лакей Иван. Он подносил их бабушке, которая и наполняла тарелки всех по очереди. Нам, детям, конечно, после всех.

У дедушки с бабушкой был хороший повар. Я до сих пор помню ароматный суп с гусиными потрохами, стерляжью уху, телячьи окорока, цыплят в сухарях, гренки со шпинатом, спаржу, шоколадную яичницу, рыбный кокиль, просвирки в корице. (Странно, что кухня была на первом этаже. Приготовленные блюда нужно было нести по большой деревянной лестнице наверх. Но еда всегда была горячей!)

«Белый» дом казался более романтичным. Его большие комнаты были похожи на залы дворца, наиболее парадные комнаты были меблированы в стиле ампир, на стенах висели громадные портреты в сложных рамах, по углам располагались стойки с различными чубуками. Были здесь стеклянные витрины с дорогой посудой и прочим. Но мне почему-то больше всего запомнились песочные часы. Было очень интересно смотреть, как из одной колбы в другую струится тончайший песок. Никакой ассоциации с быстротечностью жизни у меня, конечно, не возникало, я еще не знал, что такое Жизнь!

Для нас, детей, главной примечательностью «белого» дома был большой балкон, шедший вдоль выходящего на Оку длинного фасада. Здесь летом обедали. В углу балкона стояло древко с флагом, которым любому дозволялось размахивать в адрес проходящего парохода. Это было одним из любимых наших развлечений. Стоило услышать шлепание колес парохода или увидеть его приближение из-за поворота Оки, как мы бежали на балкон и приветствовали пароход. С парохода, как правило, отвечали. Этот обмен приветствиями, возникавший совершенно непроизвольно, заронял в наши души зачатки этики.

За «белым» домом узкая тропинка среди кустов сирени вела на так называемую Красную горку — площадку на самом острие мыса, образованного высоким берегом Оки и оврагом «Детинух». Здесь стоял большой деревянный гриб со скамьями под ним. Отсюда открывалась перспектива на уходящую вправо (вниз по течению) Оку и на видневшееся вдали имение Муратове — владение Кашкаровых (имение Муратове было подарено дедушкой). Берегом вдоль реки туда мы нередко бегали. Но об этом — в своем месте.

Наиболее поэтические воспоминания связаны, естественно, с «Детинухом» и обширными дедовскими садами. «Детинух» в то далекое время представлял густой лес. По дну оврага бежал ручей Шуриха, берущий начало у святого колодца. Почему он назывался святым — никто из нас не знал, но здесь все ветви кустов были обвешаны разного цвета лоскутками и крестиками, внушавшими почтение, так что наше отношение к этому месту было проникновенным.

На старых деревьях «Детинуха» в изобилии гнездились грачи. Залезть на дерево, посмотреть или даже достать (для коллекции) грачиное яйцо — было особой доблестью. Этим отличался Юра Кашкаров. Но мы его за это осуждали.

Среди «Детинуха» возвышался бугор, или останец, носивший название Лысая гора. Видимо, это название дал кто-то из старших, может быть, под впечатлением музыки Мусоргского. Ни Мусоргский, ни его музыка нам, детям, в то время не были известны, но что-то страшное, ведьмаческое с Лысой горой ассоциировалось, и мы ее избегали.

С дедушкиными садами связаны яркие воспоминания, не столько романтические, сколько игровые. В Исадах у дедушки было два больших сада — верхний и нижний. Они разделялись бульваром, ведущим из имения в деревню. Верхний сад считался дедушкиным, а нижний — бабушкиным.

Верхний сад скорее всего отцом Владимира Николаевича был обсажен елями, которые в дни нашего детства образовали тенистые густые аллеи, густые настолько, что в них стоял полумрак и одному идти по аллее даже днем было страшновато. Так и казалось, что вот-вот кто-то выскочит из-под ели. В некоторых местах из аллеи были лазы в сад, и мы скоро хорошо изучили и запомнили, у какого «лаза» находятся яблони или груши с особо вкусными плодами. В глубине сада можно было заплутаться, а отдаленные части его так и оставались нами «не освоенными». Недалеко от садовых ворот росли вековые липы, под которыми иногда пили чай. По соседству находился громадный амбар, или, вернее, шалаш, крытый дранкой на два ската. Сюда, в специальные дощатые отсеки собиралась из сада падаль плодов. Аромат в шалаше стоял чудесный. Богатство сортов яблонь и груш рано развили в нас знание сортов самих плодов, большинство из которых из-за суровых зим и экспериментов Мичурина совершенно вывелись. Сейчас, например, мало кто знает, что такое «терентьевка» или «чернодеревка»…

В саду находились плантации клубники. Сюда без разрешения нам заходить запрещалось, но так как «запретный плод слаще», то сторожа нередко гонялись за нами с палкой. Свободный доступ зато был в вишневник, и нам доставляло большое удовольствие залезать на старые вишни, чтобы клевать ягоды сверху. Особое любопытство почему-то вызывал застывший на стволах вишневый сок, из которого делали клей. Мы никакого клея, конечно, не делали, но эту смолу собирали и даже жевали.

Нижний (бабушкин) сад рос на более низкой приречной террасе, был более молод, разрежен и прозрачен. Его преимущества для нас состояли в том, что садовый склон, спускаясь к реке, переходил в лес, называвшийся почему-то Английским садом (вероятно, по иррегулярности?). Вот здесь-то мы и играли в фенимор-куперовских героев, копали в склонах берега пещеры, строили крепости, устраивали засады и т. п.

За пределы имения мы удалялись лишь в таких случаях, как поездка на лошадях в Спасск, прогулки в соседнее Муратове, походы за ягодами на «Дегтянку». Последнее было связано с увлечением греблей; несколько шлюпок всегда было в нашем распоряжении. На шлюпках мы уплывали на песчаный остров у поворота Оки, где было отличное купание. Здесь можно было играть и в Робинзона. Купаться нас отпускали под присмотром Лели Лихаревой, нашей старшей кузины, очень красивой девушки. Любопытно, что ее красоту я переживал уже тогда! Не было ли это чувство врожденным? Из Исад в Спасск (и обратно) обычно ездили на тройке серых «в яблоках» лошадей (коренник Барон был белый) с поддужными колокольчиками. Дорога проходила через поля, овраг Марицу и выходила к Оке у Старой Рязани. Здесь переправлялись через реку на пароме. Тройка дедушки всегда ставилась в центре.

В Муратове мы любили бегать по тропинке вдоль Оки. Запомнились выходы яркой голубой глины и красноватого песка в склонах берега и запах ивняка. В Муратове все было скромно, но по-чеховски поэтично. У Муратова Ока делала поворот, за которым было село Срезнево. Там, мы знали, жил святой отец Филарет. Я помню этого худого рыжебородого монаха — он бывал в Исадах и пользовался глубоким уважением как ясновидец. В 1930-е годы он погиб в концлагере.

Летнее пребывание в Исадах воспитывало чувство природы, ее красот, причем красот не экзотических, а обычных среднерусских. Вероятно, поэтому у меня формировался интерес больше всего к сочинениям Тургенева, отчасти — Льва Толстого, но не Достоевского. Думаю, в этом проявилось и то, что окружавшие нас взрослые — все были своего рода облонские, ростовы, Левины, долли, китти, но ни коим образом не Карамазовы. Даже не было кого-либо подобного Анне Карениной и Вронскому.

Хочу добавить, что наше общение с исадской природой было не созерцательным, а активным. Например, нам, мальчишкам, очень нравилось бывать в конюшне, гладить мягкие носы лошадей, давать им куски хлеба. Особый восторг вызывало проникновение в каретный сарай, где кроме выездных летних экипажей стояло много старых зимних возков. Здесь стоял особый запах кожи, конского пота, здесь можно было, взгромоздившись на козлы, воображать себя кучером, управляющим горячей тройкой.

Любовь к лошадям распространялась и на работу, которую они выполняли. Нам доставляло большую радость, если рабочие (у деда работали пленные австрийцы)4), вывозившие навоз на поля, брали нас с собой. На обратном пути нам разрешалось сесть на лошадь верхом, и тут начинались скачки наперегонки через поля, без всяких дорог. Иногда нам удавалось сесть на лошадь верхом без упряжи, когда их гнали на водопой. Но это было страшновато.

К стаду коров нас не влекло, тем более, что в стаде гулял громадный злой и бодучий бык. На его лбу всегда была прикреплена доска.

Из полевых работ нам больше всего нравилась жатва. Для вывоза с поля снопов хлеба «мобилизовывались» не только рабочие, но и выездные лошади, и мы, конечно, пристраивались к возам, чтобы, лежа на самом верху, на духовитых снопах, затем возвращаться с пустыми телегами снова на поле, но уже бешеной рысью, даже галопом.

Нездоровой стороной усадебного быта было то, что за нами особенно не наблюдали, и в поле нашего любопытствующего зрения попадали иногда такие картины, как случки лошадей и коров. Сути этого необходимого в хозяйстве дела мы не понимали, но яркие картины производили свое впечатление, отразившись даже на наших домашних играх в лошадок. Я до сих пор переживаю чувство стыда, когда меня кто-то укорил в бесстыдстве подобных игр.

Ездить летом к дедушке в Исады мы продолжали до 1918 года, когда его выселили из имения. К тому времени мне исполнилось 10 лет. Что-то, как говорится, я уже «начал соображать». Я, например, уже не просто сидел в экипаже, но наблюдал, как пашут крестьяне, как плоха дорога, как поэтично выглядят кусты шиповника в кюветах. Это отразилось на особом восприятии «Хаджи Мурата» Толстого и даже на моей книге «Рязанские достопамятности», написанной через… 60 лет! Вот какова сила исадских впечатлений! За проведенные в Исадах годы я, конечно, смог достаточно глубоко впитать в себя усадебный дух, любовь к природе, к сельскохозяйственным работам, что позднее сказалось и на моем мировоззрении.

Жизнь в Спасске я начал помнить примерно с того времени, как меня стали готовить в школу. Это совпало с началом Первой мировой войны. Так вот, мне запомнилось, что нас — трех карапузов — соседские мальчишки дразнили:

 

Немец-перец колбаса —

кислая капуста!

Съел мышонка без хвоста,

показалось вкусно!

 

Дразнение, однако, не переходило во вражду. Дети есть дети, а не политики.

Что было до 6 лет — я совсем не помню. С шести или семи (?) лет меня определили к одной старой учительнице — Марии Сергеевне Селезневой, которая у себя на дому подготавливала ребят к первому классу. Это была очень добрая старушка, которая иногда спрашивала уроки, находясь за шторами в соседней комнате, и у меня иногда хватало бесстыдства, пользуясь этим, отвечать, подсматривая в учебник. Конечно, я был на этом пойман и устыжен безмерно. Надо же было случиться этому на Законе Божием! Между прочим, я уже тогда почувствовал себя не очень способным к учению. Я мог вслед за преподавателем (это было уже в начальной школе) повторить подряд несколько строф прочитанного перед этим стихотворения («Помнишь, Саша, как лес вырубали…), но когда приходилось отвечать по арифметике (позднее по математике, алгебре и проч.) я робел и часто проваливался.

В начальной школе мне запомнился чудесный преподаватель и добрейший человек Александр Михайлович Постников. Других учителей я не помню. Перейдя потом в бывшее реальное училище (так называемая первая ступень), я тоже не обнаружил ни способностей, ни интереса к учителям. И только с переходом в бывшую гимназию (школа второй ступени) началось мое «влечение к предметам» и учителям. Но это было время, когда уже ушли в небытие Исады. Хочу немного рассказать об этом событии. Оно было поворотным в моей жизни.

Конечно, в происходящих в стране исторических переменах мы, дети, ничего не понимали. Взрослые об этом, несомненно, говорили, но до нас их разговоры не доходили. Каков бы ни был дедушка, может быть, даже очень хорошим в мнении исадских крестьян, но ему грозила потеря всего имения. И это состоялось. Хорошо помню, как однажды (это было, кажется, в 1918 году) зазвонил в набат колокол усадебной церкви, около «красного» дома собралась толпа, и мы узнали, что пришла новая власть и нашей жизни в Исадах приходит конец. Это произошло не сразу. Сначала у дедушки отобрали «белый» дом и заселили его детьми погибших «коммунаров». Конечно, с этими детьми мы вскоре познакомились, даже вместе играли, научились нехорошим словам. Однажды за обеденным столом я произнес вслух одно из самых плохих слов, чем вызвал переполох. Отец выскочил из-за стола, погнался за мной (я, конечно, дал стрекача) вокруг дома, но я хорошо спрятался среди штабелей дров. Под плохим влиянием детей «коммунаров», которые, вероятно, уже прошли сквозь огонь, воду и медные трубы, у меня пробудился нездоровый интерес к деньгам. Мне они, конечно, не были нужны, но у меня их просили. И вот однажды я украл бумажные деньги из комода. Украл и спрятал их, зарыв в саду. Конечно, пропажа обнаружилась, я был изобличен и с позором наказан. Это ощущение позора гнетет меня до сих пор. Деньги-то были, как оказалось, не мамины и не папины, а нашей добрейшей няни Параши, к тому же — моей кормилицы (как мне говорили).

События развивались. Пришло время — отобрали и «красный» дом, и вообще все имение, предложив деду покинуть Исады. Он переехал в наш спасский дом. Дедушка был очень гордый, он вышел из дома за усадьбу в поле, на дорогу в Спасск, как бы на прогулку. Здесь его догнала тройка с любимым кучером Александром и… прощай, Исады.

Должен оговориться: у дедушки отобрали не все. Во-первых, ему предоставили право оставить за собой и вывезти из Исад все вещи, которые он пожелает5). Кажется, дедушка ничего не пожелал, предоставив это сделать детям. Тогда кое-что взяли себе тетя Нина (ампирную мебель) и другие, но кто и что взял — не помню. Мои родители если что и взяли, то скорее что-то из столового серебра, но не мебель. Удивительно благородные были люди! По нынешним понятиям — дураки… Во-вторых, детям дедушки был выделен надел земли и для обработки ее — три лошади. Помню, как дядя Ваня взял меня однажды в поле за «Детинухом», где он что-то размерял маховой саженью. Помню и уборку первого урожая, но затем от этого дела почему-то все отказались. В-третьих, нам (я имею в виду своих родителей) разрешали осенью пользоваться частью садового урожая. Мы приезжали в Исады на отцовской лошади Ястребке, ночевали в доме священника Утешинского и, нагрузив телегу мешками с яблоками, возвращались в Спасск. Поездки эти были для нас, детей, интересны, но никакого сожаления по поводу потери Исад я лично не переживал. До того был глуп… Я не задумывался и над судьбами своих тетушек и дяди Вани. Между тем, тетя Нина перебралась с мужем в Курск (от 1919 года сохранились ее красивые курские фотографии), откуда им вскоре пришлось бежать в Крым, где Борис Николаевич был арестован и расстрелян (советской властью). Оставшись совершенно одинокой, тетя Нина пережила тиф и приехала к нам в Спасск с остриженными наголо волосами. С этого времени я стал самым любимым ею из племянников. Вскоре легальные поездки в Исады прекратились и пришлось ездить и пробираться в сад уже потихоньку, пользуясь знакомством сторожей. Постепенно Исады уходили в прошлое, но оставалось в душе, причем осталось на всю жизнь, воспоминание о чем-то необыкновенно прекрасном, золотом…

 

 

Жизнь в Спасске приобрела сложность, и это уже мной осознавалось. В связи с начавшимися крестьянскими волнениями, дедушку, как «заложника», посадили в спасскую тюрьму за высокими белыми каменными стенами. Там были и другие «заложники» из спасских купцов. Помню, как мама носила передачи дедушке. По ее словам, он переносил свою судьбу стоически. А ведь было отчего впасть в уныние, даже отчаяние: вчера — хозяин большого, прекрасно налаженного имения, сегодня — заключенный… Между тем за дедушкой не числились никакие политические грехи. Мы вообще никогда не слышали, чтобы он вмешивался в политику. Но он презирал бескультурье. Спасск он называл не иначе как Свинском.

Вскоре дедушку освободили, и он снял квартиру недалеко от нашего дома, а обедать приходил к нам. Бабушка переехала из Исад в Рязань к дяде Ване6).

На нашем Ястребке я возил дедушке воду, он сам помогал мне таскать из бочки ведра воды, и я удивлялся его спокойной выдержке. Ни слова жалоб! — это я хорошо помню. Он был выше всего. За подвозку воды дедушка давал мне серебряный рубль. Как я мог брать его тогда — ума не приложу! Вероятно, представление об этике у меня было неразвито. (Вот тебе и махание флагом с балкона «белого» дома!) Зато мне было очень лестно получить однажды от дедушки в подарок альбом с репродукциями картин Айвазовского с надписью: «Дорогому Гурлику от дедушки. Город Свинск». И дата. «Свинск» я хорошо помню, а дату — нет! С цифрами у меня всегда было плоховато. Вероятно, поэтому я никогда не мог постичь «все закономерности бытия» (П. А. Флоренский) и жил больше интуицией.

Голодные 1919 — 1920-е годы мы прожили в Спасске довольно терпимо, прежде всего потому, что папа, продолжая служить по акцизному ведомству, часто ревизовал уездные спиртоводочные заводы, и за работу ему давали немного спирта. Самое тяжелое (в смысле тогдашнего питания) я вспоминаю овсяный хлеб (мне он очень нравился) и пшеничную кашу с тремя ложками молока. Не так уж плохо! Лебеду, слава Богу, мы не пробовали.

Здесь я должен был бы перейти к описанию нашей спасской жизни, но мне хочется дорассказать все о дедушке и бабушке.

Не могу вспомнить, почему дедушка и бабушка оказались в Спасске на разных квартирах. Вероятно, вот почему. С введением нэпа мой дядя Иван Владимирович вместе с двумя своими приятелями взял в аренду дедушкин картофельный (крахмальный) завод, находившийся в двух километрах от Исад, на том же берегу реки Оки. Дедушка с тетей Ниной и переехал туда жить. В это время бабушка оставалась в Спасске. Мы навещали ее, и одним из памятных дней был тот, когда она достала из сундука небольшую желтоватого цвета книжку и стала читать нам ее. Это было знаменитое описание В. М. Головниным его плена у японцев в 10-х годах XIX века. Книжка была, вероятно, семейной реликвией, и я не могу простить себе, что не проявил никаких забот о ее сохранении.

В 1924 году дедушка умер от сахарной болезни. Помню, как мама и я шли пешком из Спасска на картофельный завод, неся парчовое покрывало на гроб. Гроб дедушки несли на руках через все поле в Исады под похоронный церковный звон. Папа почему-то прибыл позднее. Я запомнил, как, пересекая без дороги поле, он почти бежал навстречу процессии. «Какой папа молодец», — подумалось мне. Я хорошо помню, что так подумал тогда. Похоронили дедушку у южных дверей церкви.

А в 1925 году умерла и бабушка. В то время она жила уже в Рязани, и дядя Ваня вез гроб с ее телом в Исады. Была зима. Поздно вечером в наш двор въехали сани с гробом, которые всю ночь стояли во дворе. На следующий день поехали в Исады. Отпевание в церкви я помню до сих пор. Бабушкину могилу выкопали рядом с дедушкиной. Они почти заросли, вечно напоминая мне о моем бездушии…

 

Так незаметно детство пролетело.

Светлела память, укреплялась сила,

И чувства, зароненные в те дни,

Не умирали; мир воспоминанья

Их сохранил, как яркие огни,

Зажженные на самом дне сознанья.

 

В. М. Василенко

 

(Мне не раз придется обращаться к стихам моего друга, искусствоведа-поэта Виктора Михайловича, судьба которого очень похожа на мою.)

С тех пор наша связь с Исадами прекратилась. Никто не позаботился поставить кресты на могилах, могилы заросли бурьяном, и теперь их место даже трудно установить. Я живу надеждой, что после реставрации исадской церкви (она является памятником времен Прокопия Ляпунова, которому в XVII веке принадлежали Исады) мне удастся их восстановить. Удастся ли? Пока же я ограничился довольно подробными воспоминаниями об Исадах, опубликованными в нью-йоркском издании «Новый журнал» (№ 183, 1991 г.), в московском еженедельнике «Русский курьер» (№ 43, 1991 г., и в спасской газете «Знамя» (№ 33, 35, 37, 39, 1992 г.). Все-таки это тоже своего рода память о дедушке и бабушке.

В качестве ремарки хочу сказать, что публикация моих детских воспоминаний о «земном рае» у дедушки в Исадах, доброжелательно встреченная в центральной прессе («Русский курьер»), подверглась неприязни со стороны некоторых читателей моего родного города Спасска. Основание: как это человек, родители которого жили «не своим трудом», мог предложить газете свои воспоминания? Читатель настоящих воспоминаний, вероятно, догадается, с чьей стороны была выражена классовая неприязнь. Увы, дух большевизма в провинции очень силен.

Между тем, наша жизнь в Спасске текла своим чередом. Если летнее пребывание в Исадах заложило в меня основы природолюбия и «эстетики сельского быта», то спасская жизнь добавила много хорошего и от себя. Спасск был почти исключительно сельскохозяйственным городом. Из промышленности здесь было только два завода — кожевенный и картофельный. Больше ничего. Все население имело наделы земли и лугов, которые сами и обрабатывали. Почти у всех были лошади и коровы, так что спасские жители мало чем отличались (по положению) от крестьян. И все же отличались и даже существенно.

Сейчас без специального исторического исследования трудно даже сказать, что обусловило довольно сложную специфику Спасска как города. Какие программы были у тех, кто закладывал основы города, утверждал план его застройки? Из чего они исходили, о чем думали, какие перспективы вынашивали? Или же ничего этого не было, а все шло стихийно? Особенно трудно представить себе Спасск в XIX веке, до 1913 года, когда в городе началось интенсивное строительство больших кирпичных школ, здания земской управы и пр. Примерно к этому времени относится и деревянная жилая застройка города, сохраняющаяся до сих пор.

С начала XX века Спасск превращается в средоточие «среднего сословия» — интеллигенции, состоящей из учителей, врачей, разного рода служащих. В этой среде растворялось то, что принято называть мещанским сословием, а также мелкое купечество. Занимаясь по необходимости сельским хозяйством, население города не превращалось в крестьян. Будучи мещанским по социальному происхождению, оно не было похоже на мещан. Благодаря многочисленному знакомству моих родителей, знакомству вовсе не «сверху вниз», а «на равных правах», мне казалось, что весь город состоит из интеллигенции. Жизнь и деятельность местной интеллигенции удивительным образом накладывали печать на общественное лицо города, что особенно было ощутимо в годы нэпа.

Дом моих родителей был очень показателен в этом отношении. О нем надо сказать особо.

Моя мать, Кира Владимировна, хотя и была дочерью помещика, нисколько не впитала в себя ни дворянской кичливости, ни помещичьей брезгливости к новому строю жизни. Я думаю, что это происходило не из равнодушия к политике, а потому, что она обладала широкой поэтической душой. Она училась в Москве в Екатерининском институте, где фортепьяно ей преподавал сам Рахманинов (на выставке фотографий к юбилею Рахманинова можно было видеть маму, сидящую рядом с Рахманиновым за роялем). Не знаю, была ли мама способной или рядовой ученицей, но она хорошо играла, бегло читала с листа и в Спасске считалась лучшей музыкантшей. Ее всегда приглашали как аккомпаниатора приезжие артисты. Дома она много играла (любимыми композиторами ее были Бетховен и Шопен). У мамы брали уроки музыки много спасских девочек. Впрочем, были и взрослые, даже пожилые ученицы. Отец получал не такое уж большое жалование, надо было ему помогать. Мама была очень трудолюбива, что, казалось бы, нельзя было ожидать от помещичьей дочери. Кроме того, она была очень доброй и высоко этичной натурой.

Так вот, наш дом, благодаря артистической натуре мамы, всегда притягивал к себе как местных спасских артистов, так и приезжих из Рязани и даже из Москвы. В то время столичные артисты любили ездить в провинцию, где можно было разжиться продуктами. Так мы узнали братьев Пироговых, артисток Степанову, Миклашевскую и других. Все они репетировали у нас, оставляя маме автографы на нотах. Об этом много позднее я опубликовал в спасской газете «Знамя» статью «Дом, в котором пел Пирогов». (Про Григория Пирогова мне рассказывали, что, получив гонорар за концерт головками сыра, он был задержан в Спасске и выпущен лишь по телеграмме Луначарского).

Но спасская интеллигенция и сама проявляла активность. В начале 1920-х годов ее силами и при непременном участии мамы в городском театре были поставлены две оперетты: «Ночь любви» и «В волнах страстей». Музыкальные вечера в нашем доме иногда затягивались до рассвета. Это никого тогда не удивляло, не вызывало недовольства соседей. Наоборот, под окнами собирались слушатели и даже однажды, помню, конная милиция подъехала посмотреть — что здесь такое происходит? И — ничего! Возможно ли это в наше время? Вероятно, мещанские души подали бы на папу и маму жалобу в Горсовет. Или к родителям применили бы репрессивные меры. Ведь считается, что культура повысилась…

Другим средоточием спасской художественной самодеятельности был дом местного врача М. П. Казанского, племянница которого, Александра Николаевна Терновская, высокоодаренная художественная натура, приезжала на лето из Москвы со своей дочкой Алей и устраивала для нее и ее подруг самодеятельные детские спектакли. А. Н. Терновская очень дружила с моей мамой, у них, кажется, существовало «соглашение», что в будущем Аля должна стать моей женой. Так оно и произошло, но прежде чем этому суждено было осуществиться, много воды утекло, пережиты были многие драматические события, о чем ниже.

Наполненность нашего дома музыкой способствовала музыкальному развитию и моему, и моих братьев. Во время репетиций с артистами нам разрешалось присутствовать в невидимых местах. Помню, как нам приходилось лежать и под кроватью мамы, которая в ту пору находилась в гостиной. Любопытно, однако, что попытки мамы давать нам уроки музыки ни к чему не привели. Почему-то мама не была для нас авторитетна как учитель. Тогда мама определила меня к местной артистке Нине Михайловне Калачевой. Это была красивая полная блондинка, сильно надушенная, меня тревожил этот аромат, и уроки не ладились. Кажется, Нина Михайловна от меня отказалась. Я об этом тогда не жалел, но теперь готов кусать локти, так как со временем понял великое свойство музыки возвышать душу и вообще мировоззрение.

В школе же все мы трое активно участвовали в музыкальном кружке, в оркестре струнных инструментов. Орест играл на мандолине, Володя-Макс — на балалайке-бае, я — на гитаре. Мы выступали на школьных концертах. Я, кроме того, участвовал в хоре (пел басом!) и даже готовился выступить соло, но испугался. С тех пор выступление перед публикой стало для меня очень затруднительным. Я не был особенно религиозен, но вместе с товарищами ходил в наш великолепный (позднеклассического стиля) громадный собор. Отчасти это происходило под влиянием мамы, отчасти нас, юношей, тянула возможность быть ближе к знакомым девушкам (одноклассницам). Мне очень нравилось церковное пение. Оно вызывало молитвенное настроение, но я если и молился, то весьма примитивно. Глубины веры христианской мое сознание не захватывали. Это пришло много-много позднее.

Музыкальная атмосфера нашего дома ограждала от грубостей жизни. Вместе с тем не получилось, слава Богу, и так, что я стал каким-либо неженкой, не способным к сопротивлению житейским трудностям. Здесь сказалось благотворное влияние отца. Сразу скажу, что его уроки спасли мне жизнь.

Отец, как немец (он был обрусевшим немцем, родился в Харькове, где и окончил университет), отличался деловитостью и житейской трезвостью. Может быть, ему и не нравился мамин «салон», но он не чинил ему никаких препятствий. Уезжая в командировку, он оставлял на стене памятку, что нам делать, что спасать в случае пожара. Мама над ним подтрунивала, но понимала, что за папой она и мы как за каменной стеной. Эта каменная стена состояла не только из требований папы, но и из нас — его сыновей, которых он приучал к физическому труду. Все дворовое хозяйство неукоснительно велось с нашей помощью. На мне, как на старшем, лежала обязанность наблюдать и ухаживать за лошадью и коровой, убирать из-под них навоз, стелить им солому, гонять на водопой, задавать корм. Летом на мне лежала нелегкая обязанность ходить ни свет ни заря в далекие луга, где я должен был разыскать Ястребка и пригнать его (то есть приехать на нем) домой. Иногда мои поиски кончались неудачей, луга были обширные с лесами и кустарником. Я плакал от досады.

Искать и пригонять лошадь приходилось перед полевыми работами. Все полевые работы, кроме сева, мы прошли в детстве. Особенно не хотелось копать картошку и полоть. Зато уборка ржи и сенокос сопровождались радостью. Косили мы все трое, лучше всех косил Володя. На сенокосе мы жили в шалаше недели по три, в то время как папа был в командировках. Любимым занятием было возить (верхом на лошади) копны к стогу и… варить на костре кулеш. Вместо обычных шалашей из ветвей и травы, которые все устраивали у себя на сенокосе, у нас была брезентовая палатка с настилом из досок. Соседи подтрунивали над папой, но в дождь собирались под наш брезент. Помню, одно лето было очень дождливое, и в адрес папы было говорено немало добрых слов. Должен признаться, что я недооценивал отца. Он казался мне суховатым. Правильнее же сказать, я был не очень чуток, просто глуповат. Ведь пройти горнило 1917 года, имея неплохой дом, небедное хозяйство и немалую семью, будучи к тому же зятем известного помещика, — дело далеко не простое. Между тем отец не был ни «красным», ни «белым». Он честно служил на ответственном финансовом посту, что, может быть, отгораживало его от политической конъюнктуры. Во всяком случае, отца очень уважали за добропорядочность. Это я знаю от его подчиненных по службе. Увы, многое-многое познается слишком поздно…

Зимой отец ездил с кем-либо из нас в далекие мещерские леса за дровами. К орудиям труда, всем без исключения, я был приучен с детства. А вот к рыбной ловле никто из нас не пристрастился. Мне это занятие казалось скучным.

Занятия сельским хозяйством было подчас трудновато совмещать со школой. Иногда приходилось пропускать уроки. Вообще я был не самым хорошим учеником, довольствуясь второй ролью. Если в чем я и преуспевал, так это в рисовании и литературе.

Любовь к рисованию пробудилась еще в Исадах, причем непонятным образом. Больше всего мне хотелось рисовать лошадей. Я рисовал их десятками. Частично меня вдохновлял на это отец, которому очень удавались лошади. Но постепенно я стал рисовать и пейзажи, портреты. Из пейзажных мотивов мне больше всего нравилось писать общий вид на Спасск с лугов, паромную переправу через Оку у Старой Рязани и древние валы городища Старая Рязань, куда меня однажды взял с собой спасский художник И. А. Фокин. Возможно, что в выборе моих мотивов уже проглядывал будущий медиевист. Портреты в профиль у меня получались похожие. До сих пор у меня сохраняется портрет Али Терновской, выполненный с натуры в 1926 году. Правда, мне было уже 18 лет. В классе я был первым учеником по рисованию и даже чувствовал себя наравне с нашим учителем рисования Николаем Александровичем Федоровым. Здесь самое место коснуться моего увлечения рисованием портретов В. И. Ленина.

Вероятно, смерть Ленина, его портреты в газетах и в школе произвели на меня впечатление. С 1924 года я перестал ходить в церковь. Это не было разочарованием в религии, нет! Повторяю, я никогда (в молодости) не углублялся в религию, не был захвачен ею. И, вероятно, поэтому как-то легко отошел от посещений храма. Я перестал и молиться перед тем, как лечь спать. Пагубные идеи «свободы», витавшие тогда в воздухе, оказали свое действие. Однако, грубые проявления атеизма и антирелигиозности, которые тогда начали иметь место (хулиганские выстрелы на Светлую, заутреню и т.п.) меня отталкивали.

Меня, конечно, не интересовало учение Ленина, я до него не дорос, но его скульптурная голова, громадный лоб просились на карандаш или уголь, и я рисовал портреты десятками. Это обеспокоило моего дядю Ваню, бывавшему у нас (я был его крестником), и он даже провел со мной беседу. Другую беседу со мной провел отец, который, видя, что я увлекаюсь новой философской литературой, советовал мне читать Спенсера. Почему именно Спенсера? Помнится, я тогда задумался над этим вопросом и подумал: видимо отец кое-что смыслит в философии или в социологии. Но по тогдашнему своему недомыслию ни в какую дискуссию с отцом я вступить не мог. Но я сам понял, что самоучкой многого не сделаешь, надо учиться, и я стал подумывать о будущем.

Именно дядя Ваня помог мне начать работать масляными красками, с натуры. Он привез мне из Рязани коробку масляных красок, кисти, и я смело приступил к этюду «Вид с Волчьих ям на озеро». Этюд получился с настроением, и дядя Ваня сказал, что он сделан в левитановском духе. Потом я сделал маслом портрет дедушки (с фотографии), он получился похожим и до сих пор висит у меня на стене. Конечно, с живописной точки зрения все это было мазней. От пребывания в школе-девятилетке (тогда еще не было десятилеток) у меня остались чудесные, благородные впечатления. В 20-е годы в Спасске, особенно в нашей школе 2-й ступени, собралась исключительная по профессионализму плеяда учителей. Это не были какие-нибудь зеленые выпускники пединститутов, а опытные педагоги со стажем, прошедшие большую жизненную школу. Главное же — это были настоящие интеллигенты, которых мы беспредельно уважали. Директорами были сначала Виктор Федорович Смирнов, затем Всеволод Михайлович Виноградов. Первого больше боялись, потом уважали и любили. Второго больше любили и, уважая, побаивались. При Виноградове школа получила право издавать типографским способом школьный литературный журнал под названием «Юная мысль». Первый номер вышел, вероятно, в 1924 году, и я его совершенно не помню. А вот во втором номере (1925 год) я принял самое активное участие. Нет, это были не стихи. Мимо этого юношеского увлечения я прошел равнодушно. Я написал и опубликовал во втором номере «Юной мысли» три прозаических отрывка: «Июльский вечер», «Осенняя песнь» и «Осенний пейзаж». Все они написаны в духе лирических впечатлений от мягких, ласковых спасских пейзажей, пережитых во время сенокоса, поиска нашего Ястребка в море лугов и т.п. Конечно, все это носило характер довольно сентиментального подражания Тургеневу. Это были мои первые печатные опусы. Когда журнал вышел, ко мне в 7 класс из старших классов приходили великовозрастные предвыпускники, хвалили, поздравляли и жали руку. Помнится, я заслужил похвалу приезжавшего к нам дяди Вани, которого мы, братья, просто обожали. Умный, добрый, истинно русский человек, он хорошо знал Чехова, любил читать его на ночь. Его жена, тетя Маруся (из Кашкаровых) привлекала своей красотой. Вместе с тем это была очень мужественная женщина. В качестве наездницы она участвовала в бегах (в Рязани) и завоевывала призы. Позже, живя в Москве и работая дантистом, она героически вела себя в криминальных ситуациях с московскими жуликами. Ее дочери Наташа и Таня были наиболее близки мне и моим братьям.

Мои первые литературные успехи, вероятно, в какой-то степени повлияли на то, что позднее я избрал это «писательско-печатное поприще». Но это произошло много-много позднее. Здесь же я должен упомянуть, что своей любовью к литературе я всецело обязан солнцу нашей педагогической плеяды — учительнице Екатерине Сергеевне Жилинской. Не знаю, что она в свое время кончала, но преподавала она увлекательно и серьезно. Она приучила нас сначала писать план урока, затем основную литературу по теме и давала разработку темы на широком историко-культурном фоне. Частично это было похоже на тот метод, которым пользовался учитель литературы Анны Ахматовой. Очевидно, тогда, в начале XX века, подобный подход входил в моду. Он давал знания. Но нужно было прививать и любовь к литературе. Судя по биографии Анны Ахматовой, ее учитель по литературе не был к этому способен. Е. С. Жилинская, наоборот, жила любовью к литературе и передавала ее нам. Она давала нам делать доклады. Я готовил доклад о Базарове. Доклады читались как в своем, так и в параллельных классах. Мой доклад о Базарове был хуже доклада на ту же тему моего сверстника из класса «Б». Читали его доклад, а не мой. Зато я поразил своей статьей о Гамсуне в классном журнале. Он не входил в программу, и статья была удостоена особой похвалы. Много-много позже, уже в старческом возрасте, я узнал, что такие произведения Гамсуна, как «Пан», «Виктория», «Мистерии», которые увлекли меня, высоко ценились Анной Ахматовой. Меня это даже поразило: ведь, как я уже сказал, чувство поэзии у меня не было развито. Что же привлекало меня в романах Кнута Гамсуна? Скорее всего слияние чувства любви с природой, своего рода мистериальность, полная свобода от рационализма. Хотя по природе я был скорее рационалист… Сложное дело — юношеская психика. На этом мои школьные подвиги на литературном поприще и закончились. Почему-то я умственно созревал довольно медленно. Различного рода эмоции у меня преобладали над способностью логического рассуждения. Вероятно, поэтому я был очень нетверд в математике, а химию и вовсе не знал. Удивляюсь даже, как при таком положении дел меня выпустили из школы! Скорее здесь сыграло роль то, что меня просто любили. Любили за послушание, вероятно, за маму, с которой многие мои учителя дружили, а дочь Е. С. Жилинской и ее сестра — старая учительница истории — брали у мамы уроки музыки…

Здесь надо сказать, что хотя мой класс считался передовым, но далеко не все у нас было благополучно. В 20-е годы наметились известные вольности во взаимоотношении полов. Ребята старших классов были уже заметно развращены. У моих товарищей ходила по рукам порнографическая «литература». Один из моих одноклассников, самый способный ученик, говорил, что на уроках Екатерины Сергеевны Жилинской, женщины действительно очень статной, он, сидя на первой парте, «мысленно раздевал» ее. На меня товарищи смотрели как на какого-то чудака. Был ли я чудаком? Или просто трусом? Этого я до сих пор не знаю, но не беру на себя смелости сказать, что я был высоконравственным человеком. Вероятно, все же преобладала робость. Многие из ребят жили половой жизнью, причем частично и с нашими же школьницами. Одна из них сделала аборт, разгорелся скандал. Была даже попытка самоубийства через повешение. Начались строгие собеседования по половым вопросам. Для ребят и девушек — отдельно. Но разве лекциями можно было чего-либо достигнуть. Время способствовало «свободе» во всех областях.

В это время и я переживал свои первые увлечения. Алю Тер-новскую я где-то хранил в сердце, но она была еще десятилетней девочкой. Мне нравилась ее двоюродная сестра Наташа Кутукова, я робко искал ее внимания, но, видимо, не производил впечатления или же оба мы были очень робки. Робкими поцелуями во время игр дело и закончилось. Между тем во мне созревал мужчина — мне стали нравиться женщины более старшего возраста, с развитыми женственными формами. Это уловила даже мама. Однажды при людях она сказала, что Гурлику нравятся женщины с высоким бюстом, чем весьма смутила меня. Откуда она взяла это?

Тогда я переживал увлечение статной Лидой Высоцкой, учившейся одним классом старше. Я осмеливался провожать ее до дома, когда мы возвращались с репетиций школьного хора. Меня товарищи предупредили, что у Лиды есть поклонник в деревне, откуда она была родом, что мне не избежать с ним столкновения. Но это меня не остановило. По окончании школы Лида уехала к себе в деревню, вскоре я с товарищем посетил эту деревню. Мы долго сидели с Лидой за околицей во ржи, обнимались, но на большее, даже на поцелуи, я так и не решился. Естественно, и это мое увлечение оборвалось.

Удивительно, но мое половое чувство пробуждалось как-то медленно. И это несмотря на то, что я слышал откровенные разговоры взрослых, нередко видел маму обнаженной, а у нее была очень красивая фигура.

Вместе с тем годы брали свое. Чтение Куприна, Виктора Маржерита разжигало тайное влечение к запретному плоду. «Дьявол» Льва Толстого вносил волнение. Красивое женское тело останавливало мое не только художническое, но и чисто мужское внимание. Стали сниться эротические сны. Именно во сне я и ощутил впервые жгучее сладострастное чувство, не отдавая еще себе отчета в том, что это такое. Я находился на краю пропасти и мог бы низринуться в нее, если бы не беседа со мной отца, который нарисовал мне тяжелые последствия ранней половой жизни. Особенно я испугался ослабления памяти. Вместе с тем, может быть, нужно было направить меня и на иной путь, как это сделали родители Клима Самгина, героя романа А. М. Горького. Тогда, может быть, мое развитие было бы нормальнее, во мне не развился бы комплекс неполноценности, который в дальнейшем осложнил мою жизнь. К счастью, внимание отвлекали полевые работы, а в промежутках — футбол! В футбол мы играли безрассудно, до глубокого вечера.

К светлым спасским воспоминаниям относится моя дружба с Колей Смеляковым (он учился и дружил больше с братом Володей) и Сережей Вонсовским. Первый позднее стал крупным человеком, первым заместителем министра внешней торговли. Второй стал академиком. Мы переписываемся и сейчас. Подробнее я расскажу об этом ниже.

В 1927 году я окончил спасскую девятилетку и встал вопрос о дальнейшей моей учебе. Моего отца незадолго до этого перевели с повышением по службе в Рязань. Переехав туда, он решил перевезти к себе и всех нас. В это время в Спасске прокатилась волна арестов. Были арестованы лучшие учителя: Жилинская, Трушин и другие, всего человек восемь. Была, якобы, раскрыта эсеровская организация (!?). В качестве доносчика называлась фамилия П. П. Энгельфельда, учителя физкультуры. Все это тревожило, тем более, что подробности никому не были известны.

Наш дом был вскоре продан, вещи погружены на пароход, няня Параша отправлена в Исады, и мы оказались в Рязани, в которой до того мы — дети — были только один раз (со спортивными упражнениями). Отец снял большую квартиру в полуподвальном этаже у Ямской заставы в доме Гуслякова.

 

Примечания.

1) Анна Ахматова. Сочинения. М., 1986. Т. 2. С. 243 — 244.

2) См. подробнее: Кошин В.Н. Село Исады на Оке-реке. Рязань, 1915.

3) Село Исады на Оке//Столица и усадьба. Пг., 1916. № 52.

4) У пленных австрийцев было трогательно-любовное отношение к нам. Дедушка, видимо, относился к ним хорошо. Осип работал дояром. По вечерам он любил сидеть на скамейке под окнами дедушкиного кабинета. Мартын хорошо рисовал. Мне он дарил нарисованные акварелью открытки. Он же и столярничал. Когда однажды в столярке я порезал себе ногу ножом, то Мартын с километр нес меня на руках к дому. Шрам на моей ноге до сих пор напоминает мне о благородстве этого человека.

5) Это было жестом благородства со стороны Московской музейной комиссии, в которой были известные деятели — П. Воскресенский и Ю. Сергиевский.

6) Некоторое время она жила в Спасске.

Поделиться:

4 Comments

  1. […] Из глубины взываю. Исады и Спасск. […]

  2. […] Из глубины взываю. Исады и Спасск. […]

Comments are closed.